голосами, и Маруся на каждом шагу кричала, смеясь:
— Смотрите, кого я вам привела!
И Сергей целовался, жал руки, обнимался с бойцами, хлопал дружески по плечу, уже некоторых и не видя в лицо из-за выступившей на глазах жгучей пленкою влаги.
— Агафоненко! Вот так встреча… Ой, Катя! И ты тут… Смотрите-ка, Катя Слепнева?! Ну? Арсентий Михайлович, ты? А сказали: убит. На японском… А ты вон какой, жив-здоров!
— Враки… что кашляют раки, — тонким голосом, подражая кому-то, ответил Тышкевич, и все засмеялись. Как же, как же: Горячев. Горячевская поговорка, он любил ее повторять. С Горячевым вместе брали Берлин, а после, на танках, рванули на Прагу. Горячев пришел к ним опять командармом, уже в сорок пятом, когда командиром дивизии стал Арсентий Тышкевич. Так, вместе за Одер, за разгром окруженной южнее Берлина немецко-фашистской группировки они оба и получили по Золотой Звезде: генерал-полковник и совсем молодой еще, даже не верящий, что чего-то достиг, чернобровый и круглолицый генерал-майор Арсентий Тышкевич, начинавший войну простым лейтенантом.
Вспомнив о командующем, Арсентий Михайлович махнул горестно рукой. Другую, правую, в черной кожаной перчатке, он держал скованно, напряженно, прижимая к груди.
— Да-а, Горячев… Был я на Новодевичьем, заходил на могилу… Цветы положил… Позабыта могилка. Родных, что ли, нет никого?
И Тышкевич опять махнул левой рукой.
— Ну, а каков тут у них распорядок? — осведомился Сергей.
— А таков… Вот посмотрим немножечко друг на друга, как мы постарели, припомним былые походы, а кое-кто, возможно, впервые, за тридцать-то лет, познакомится, с кем бок о бок на войне воевал… И поедем по нашим местам, где стояли тогда, в сорок третьем… По окопам, землянкам. А потом уже, вечером, митинг на площади… Отсюда с венками пойдем на могилу…
Сергей оглянулся на розовый дом с красивой лепниной, с колоннами. Тогда, в ноябре сорок третьего, этот дом был дымящейся черной коробкой, впрочем, как и все остальные кирпичные здания на этой площади. И не было ни асфальта, ни этих деревьев, разросшихся на бульваре, ведущем к реке, ни этого кинотеатра из стекла и бетона, ни газонов, ни клумб. Не скажи ему, что это действительно Крапивна, никогда не поверил бы. А ведь, кажется, помнил все, до последнего камня…
Сколько раз Большаков ни бывал в городах, чем-то связанных с юностью, всякий раз оставался растерянным, неудовлетворенным. Все вокруг незнакомо, ничего не узнать! Он и в собственном родном городе ничего не узнал, когда побывал в нем проездом. Правда, в годы войны город был очень сильно разрушен, горел, но когда его восстанавливали, то все вроде бы сохранили, даже строили на старинных, еще довоенных фундаментах. А вот нет ничего, что ответило бы не рассудку, а сердцу. Разве только деревья… Но и клены, и липы, и старые тополя, и вязы на улицах так могуче, просторно, широко разрослись, опуская зеленые ветви, что Сергей и их не узнал; проходя по тротуарам, он был вынужден без конца нагибаться и так город свой в общем-то и не разглядел, как ни пытался, даже шея устала.
— А ты, Александрыч, подтянутый, бодрый… Нисколечко не постарел!
— Да уж ладно, Арсентий Михайлович! Я не барышня… Скажешь правду, я и правду переживу.
3
Большаков любил и не любил свои собственные воспоминания о прошедшей великой войне. Безусловно, великой — по тем переменам, которые произошли на планете после мая сорок пятого года. А еще — по количеству пролитой крови. Поэтому чувство исполненного солдатского долга всегда в нем мешалось с чувством горечи от утрат. А особенно оттого, что в давние, уже ставшие легендарными годы он, Сергей, очень многого не понимал, был излишне самоуверен и молод. И, наверное, не по возрасту, не по опыту, не по разуму на плечах молодого майора, а потом подполковника, лежала ответственность за себя, за своих подчиненных, за судьбу своей Родины в целом. Он тогда, на войне, может, даже физически не успевал это как-то осмыслить, понять.
В самом деле, пока не было боя, были грязные, серые, нудные будни, и они уже вроде бы не война. Сон впокат на соломе, подъем, сухари, кружка водки, осмотр на форму двадцать, списки на довольствие, чересчур вороватый или, как говорили тогда, «находчивый», старшина, рытье окопов, оборудование НП, патроны, портянки, разбухшая от дождей или снега вчерашняя дивизионка, и все, из чего слагается жизнь везде, в том числе и на фронте.
А когда начиналась атака, на позиции батальонов шли немецкие танки, тогда уже поздно было раздумывать, сопоставлять, нужно было командовать, действовать в зависимости от того, как слагалась военная ситуация.
В те короткие миги, за секунду до мчащейся на тебя завывающей взрывчатой смерти, успевалось понять и запомнить одно: «Черт возьми! Почему пулеметы молчат? Что стряслось с Дашукаевым?! Где Мергенов? Мергенов!»
Теперь, спустя после войны почти тридцать лет, ему думалось: «Тот Сережка, Сергей был неопытен, глуп. Я, Сергей Александрович Большаков, очень опытен и умен». Но сама эта важная, завершающая пережитое мысль уже не приносила успокоения. Ему уже пятьдесят. А те, помоложе и совсем молодые, что приходят на смену, хотя, в свою очередь, и неопытны и неумны, но не верят ведь на слово! Им все нужно изведать самим, испытать, изучить на собственной шкуре… Вот когда обожгутся, тогда и поверят…
Он любил и не любил свои давние слабости и ошибки, ибо не был в них виноват. Им виной его молодость. А порою — жестокость врага. И — жестокость войны вообще, самого того времени. Не любил он и лучшие свои боевые решения потому, что война не давала им превратиться из опыта смерти, из гибели, из отрицания в нечто новое, созидающее, в положительный опыт. А он нужен теперь — вырастающий из войны, примиряющий опыт. Без него не прожить.
Поздно вечером, в номере, убирая натащенные друзьями бутылки и собранные изо всех номеров дешевенькие граненые стаканы — после ветра на площади, над рекой, и мороза пришлось все же хватить боевые «сто грамм», — Сергей закурил и, усталый, присел на кровать.
За стеною в гостиничном холле пробило двенадцать. Только-только при помощи коридорной усмирились, затихли, успокоились ветераны, прекратились хождения из номера в номер, горячие споры, постукивание костылями, бесконечные воспоминания, а то и упреки. «А ты шо ж, сукин сын, не признав мэнэ?» — басил командир батареи 76-миллиметровых орудий Утвенко Кузовкину, командиру стрелкового батальона. На войне они зачастую общались только через связных, хотя и стояли всегда почти рядом. А поэтому и сегодня, седые, уже лысоватые, встретились